Молодняцкое общежитие. Изобретатель сопит и чертит. Парень валяется; на краю кровати девушка. Очкастый ушел головой в книгу. Когда раскрываются двери, виден коридор с дверями и лампочки.
Где сапоги? Опять сапоги сперли. Что ж мне их на ночь в камеру хранения ручного и ножного багажа на Курский вокзал относить, что ли?
Это в них Присыпкин к своей верблюди́хе на свидание затопал. Надевал — ругался. В последний раз, говорит. А вечером, говорит, явлюсь в обновленном виде, более соответствующем моему новому социальному положению.
Сволочь!
И сор-то после него стал какой-то благородный, деликатный. Раньше што? Бутыль с-под пива да хвост воблы, а теперь баночки Тэжэ да ленточки разрадуженные.
Брось трепаться, парень галстук купил, так его уже Макдональдом ругаете.
Макдональд и есть! Не в галстуке дело, а в том, что не галстук к нему, а он к галстуку привязан. Даже не думает — головой пошевелить боится.
Лаком дырки покрывает; заторопился, дыру на чулке видать, так он ногу на ходу чернильным карандашом подмазывал.
Она у него и без карандаша черная.
Может быть, не на том месте черная. Надо бы ему носки переодеть.
Сразу нашелся — изобретатель. Патент заявляй. Смотри, чтоб идею не сперли. (Рванул тряпкой по столику, скидывает коробку, — разваливаются веером карточки. Нагибается собрать, подносит к свету, заливается хохотом, еле созывая рукой товарищей.)
Пьер Скрипкин. Пьер Скрипкин!
Это он себе фамилию изобрел. Присыпкин. Ну, что это такое Присыпкин? На что Присыпкин? Куда Присыпкин? Кому Присыпкин? А Пьер Скрипкин — это уже не фамилия, а романс!
А ведь верно: Пьер Скрипкин — это очень изящно и замечательно. Вы тут гогочете, а он, может, культурную революцию на дому проделывает.
Мордой он уже и Пушкина превзошел. Висят баки, как хвост у собаки, даже не моет — растрепать боится.
У Гарри Пиля тоже эта культура по всей щеке пущена.
Это его учитель по волосатой части развивает.
И на чем только у этого учителя волоса держатся: головы никакой, а курчавости сколько угодно. От сырости, что ли, такие заводятся?
Н-е-ет. Он — писатель. Чего писал — не знаю, а только знаю, что знаменитый! «Вечорка» про него три раза писала: стихи, говорит, Апухтина за свои продал, а тот как обиделся, опровержение написал. Дураки, говорит, вы, неверно всё, — это я у Надсона списал. Кто из них прав — не знаю. Печатать его больше не печатают, а знаменитый он теперь очень — молодежь обучает. Кого стихам, кого пению, кого танцам, кого так... деньги занимать.
Не рабочее это дело — мозоль лаком нагонять.
Слесарь, засаленный, входит посредине фразы, моет руки, оборачивается.
До рабочего у него никакого касательства, расчет сегодня брал, женится на девице, парикмахеровой дочке — она же кассирша, она же маникюрша. Когти ему теперь стричь будет мадмуазель Эльзевира Ренесанс.
Эльзевир — шрифт такой есть.
Насчет шрифто́в не знаю, а корпус у нее — это верно. Карточку бухгалтеру для скорости расчетов показывал.
Ну и милка, ну и чудо, —
одни груди по два пуда.
Устроился!
Ага! Завидки берут?
А что ж, я тоже, когда техноруком стану да ежедневные сапоги заведу, я тоже себе лучшую квартиренку пообнюхаю.
Я тебе вот что советую: ты занавесочки себе заведи. Раскрыл занавесочку — на улицу посмотрел. Закрыл занавесочку — взятку тяпнул. Это только работать одному скучно, а курицу есть одному веселее. Правильно? Из окопов такие тоже устраиваться бегали, только мы их шлепали. Ну что ж — пошел!
И пойду и пойду. А ты что из себя Карла Либкнехта корчишь? Тебя из окна с цветочками помани, тоже небось припустишься... Герой!
Никуда не уйду. Ты думаешь, мне эта рвань и вонь нравится? Нет. Нас, видите ли, много. На всех на нас нэповских дочек не наготовишься. Настроим домов и двинем сразу... Сразу все. Но мы из этой окопной дыры с белыми флагами не вылезем.
Зарядил — окопы. Теперь не девятнадцатый год. Людя́м для себя жить хочется.
А что — не окопы?
Врешь!
Вшей сколько хошь.
Врешь!
А стреляют бесшумным порохом.
Врешь!
Вот уже Присыпкина из глазной двухстволки подстрелили.
Входит Присыпкин в лакированных туфлях, в вытянутой руке несет за шнурки стоптанные башмаки, кидает Босому. Баян с покупками. Заслоняет от Скрипкина откалывающего слесаря.
Вы, товарищ Скрипкин, внимания на эти грубые танцы не обращайте, оне вам нарождающийся тонкий вкус испортят.
Ребята общежития отворачиваются.
Брось кланяться! Набалдашник расколотишь.
Я понимаю вас, товарищ Скрипкин: трудно, невозможно, при вашей нежной душе, в ихнем грубом обществе. Еще один урок оставьте ваше терпение не лопнутым. Ответственнейший шаг в жизни — первый фокстрот после бракосочетания. На всю жизнь должен впечатление оставить. Ну-с, пройдитесь с воображаемой дамой. Чего вы стучите, как на первомайском параде?
Товарищ Баян, башмаки сниму: во-первых, жмут, во-вторых, стаптываются.
Вот, вот! Так, так, тихим шагом, как будто в лунную ночь в мечтах и меланхолии из пивной возвращаетесь. Так, так! Да не шевелите вы нижним бюстом, вы же не вагонетку, а мадмуазель везете. Так, так! Где рука? Низко рука!
Не держится она у меня на воздухе.
А вы, товарищ Присыпкин, легкой разведкой лифчик обнаружьте и, как будто для отдохновения, большим пальчиком упритесь, и даме сочувствие приятно, и вам облегчение — о другой руке подумать можете. Чего плечьми затрясли? Это уже не фокстрот, это вы уже шиммское «па» продемонстрировать изволили.
Нет. Это я так... на ходу почесался.
Да разве ж так можно, товарищ Присыпкин! Если с вами в вашем танцевальном вдохновении такой казус случится, вы закати́те глаза, как будто даму ревнуете, отступи́те по-испански к стене, быстро потритесь о какую-нибудь скульптуру (в фешенебельном обществе, где вы будете вращаться, так этих скульптур и ваз разных всегда до черта наворочено). Потритесь, передернитесь, сверкните глазами и скажите: «Я вас поня́л, коварррная, вы мной играете... но...» и опять пусти́тесь в танец, как бы постепенно охлаждаясь и успокаиваясь.
Вот так?
Браво! Хорошо! Талант у вас, товарищ Присыпкин! Вам в условиях буржуазного окружения и построения социализма в одной стране — вам развернуться негде. Разве наш Средний Козий переулок для вас достойное поприще? Вам мировая революция нужна, вам выход в Европу требуется, вам только Чемберленов и Пуанкаро́в сломить, и вы Мулен Ружи и Пантеоны красотой телодвижений восхищать будете. Так и запомните, так и замрите! Превосходно! А я пошел. За этими шаферами нужен глаз да глаз, до свадьбы задатком стакан и ни росинки больше, а работу выполнят, тогда хоть из горлышка. Оревуар. (Уходит, крича из дверей.) Не надевайте двух галстуков одновременно, особенно разноцветных, и зарубите на носу: нельзя на выпуск носить крахмальную рубаху!
Присыпкин меряет обновки.
Ванька, брось ты эту бузу, чего это тебя так расчучелило?
Не ваше собачье дело, уважаемый товарищ! За што я боролся? Я за хорошую жизнь боролся. Вон она у меня под руками: и жена, и дом, и настоящее обхождение. Я свой долг, на случай надобности, всегда исполнить сумею. Кто воевал, имеет право у тихой речки отдохнуть. Во! Может, я весь свой класс своим благоустройством возвышаю. Во!
Боец! Суворов! Правильно!
Шел я верхом,
строил мост в социализм,
не достроил
и уселся у моста́.
Травка выросла у мо̀ста.
По мосту́ идут овечки.
Мы желаем
отдохнуть у этой речки...
Так, что ли?
Да ну тебя! Отстань ты от меня с твоими грубыми агитками... Во! (Садится на кровать, напевает под гитару.)
На Луначарской улице
я помню старый дом —
с широкой чудной лестницей,
с изящнейшим окном.
Выстрел. Бросаются к двери.
Зоя Березкина застрелилась!
Все бросаются к двери.
Эх, и покроют ее теперь в ячейке!
Скорее...
Скорее...
Скорую...
Скорую...
Скорая! Скорей! Что? Застрелилась! Грудь. Навылет. Средний Козий, 16.
Присыпкин один, спешно собирает вещи.
Из-за тебя, мразь волосатая, и такая баба убилась! Вон! (Берет Присыпкина за пиджак, вышвыривает в дверь и следом выбрасывает вещи.)
И с треском же ты, парень, от класса отрываешься!
Извозчик, улица Луначарского, 17! С вещами!